Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
14:04 

Пост прекрасного от JRRT

bateltots
Дроу мудрые, слушай дроу — полезай в котёл.
Пойнтэ, прости, что снёс верха
26.10.2015 в 18:45
Пишет zabriskie_point:

Название: To Repel Ghosts
Автор: zabriskie_point
Бета: Kaisla, Shiae Hagall Serpent
Размер: миди, 4083 слова
Канон: Сильмариллион, Manic Street Preachers
Персонажи: Маглор, Manic Street Preachers, Намо
Категория: джен
Жанр: психоделика, драма
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Когда мир начинает исчезать
Призраки, таящиеся в нас,
Могут вырваться из оков нашей власти
И снять повязку с наших глаз...
Предупреждения: AU по обоим канонам, отчасти смерть персонажа

So when the ghosts find you
Be careful but be graceful
For all will be revealed
When ghosts become set free

Manic Street Preachers «To Repel Ghosts»

I write this alone on my bed
I've poisoned every room in my house
The place is quiet and so alone
Pretend there's something worth waiting for

Manic Street Preachers «From Despair To Where»


Он не помнит, как и почему оказался лежащим ничком на прохладном полу Чертогов Ожидания. Совершенно не помнит и даже не может предположить, что случилось, память будто бы решила сжалиться над ним и спрятать что-то, о чём и думать было тяжело. Последние оставшиеся у него воспоминания — чудовищная боль от Камня в руке, шум прибоя и мелькнувшая где-то далеко-далеко на краю сознания мысль: как же он будет играть обожжённой рукой. С него стекает вода, и сейчас он больше напоминает лужу, чем эльда. Он не знает, чего ожидал. Очутиться во тьме и пустоте? Уйти, подобно Младшим Детям Эру? Он часто задумывался, вдруг наказанием, выбранным для них, станет Путь Людей? Но однажды отказался от этой мысли раз и навсегда. Дару Людей, если верить легендам, позавидуют и айнур, а он всего лишь навечно непрощённый эльф. Он не мог предположить, что ждёт его после смерти хроа. Может быть и ничего. Или же кара, горше которой и представить нельзя. Вода все стекает с него, и на миг мелькает мысль, что, возможно, его просто выбросило на берег. Но он знает, что на самом деле это не так.

Он едва успевает удивиться, почему всё ещё ощущает холод пола, влагу, морскую соль, осевшую на губах и раздирающую горло, как опять видит перед собой Намо. Конечно, его здесь нет, вале не нужно быть рядом, чтобы увидеть чье-то фэа. Намо качает головой:
— Зачем ты сделал это? Проступок твой противен природе эрухини, и расплата может оказаться для тебя стократ тяжелее кары за остальные твои деяния. Ты эльда, ты ведь вернёшься, что бы ни случилось. Тебе не хочется этого, я знаю, но это — Путь эльдар. И ты тоже вернёшься. Рано или поздно — вернёшься. Никому не свернуть с пути, назначенного Единым.
— Не хочу, — отвечает он, вернее думает. Говорить нет желания и, кажется, возможности. Он и правда не хочет. Не хочет ничего, лишь бы только всё закончилось. Кончилась бы боль от Камня в руке (разум лениво удивляется, почему хроа до сих пор чувствует боль), кончилась бы память, мучающая его, кончилось бы лежание на полу, становившимся всё холоднее (разве может быть холодно фэа?). И наступила бы пустота. Не её ли предрекал Намо Мандос, пытаясь предупредить, насколько тяжел будет груз их деяний? Но Намо видит его насквозь и знает, что так желанно распластавшемуся на полу, в луже стекающей с него воды, эльда. Вероятно, Пустоты не последует. Он просто переродится в Благословенной Земле, презираемый всеми, без возможности уйти, без Дара, которым Эру наградил младших своих детей. Одно из самых горьких и нежеланных наказаний. Сейчас он завидует эдайн.
Намо, почувствовав его мысли, едва заметно кивает:

— Вижу, ты сожалеешь, что эльда, а не адан. Ты хочешь изменить свой Путь, хоть и понимаешь — это невозможно. Что ж, отчасти я могу дать, что ты просишь, хоть и не так, как желанно тебе. Фэа эльда переродится в хроа адана, но Путь твой останется неизменным, я не Единый, чтобы менять Путь кого бы то ни было. Но сделать так, что ты проживёшь жизнь в теле человека, я могу. Ты не понимаешь, чего желаешь, надеясь, что жизнь эдайн проще, и что только так ты найдёшь успокоение. Я закрою твою память, не стирая её. Ты забудешь всё, лишь отголоски будут напоминать тебе о твоей сущности, ибо даже я бессилен закрыть память полностью. Дух твой ослабнет, но не станет душой адана. Ты останешься эльда. И однажды ты вернёшься. Вернёшься собой, испив избранную тобой чашу до конца. Платой же за выбор станет то, чем ты дорожил даже больше, нежели сокровищем, ради которого столько содеял, и которое до сих пор жжёт твою руку. Ты сам выбрал этот путь, тебе по нему и идти. Знай, ты заплатишь высокую цену, но вернёшься, я обещаю это, и я встречу тебя. И тогда то, чем ты дорожишь, вернётся к тебе.

— Не хочу, — повторяет он.

Намо не отвечает. И всё обрывается.

***

Ему снова снился сон, который он никак не мог запомнить. Оставалось только непреходящее ощущение ужаса перед чем-то неизбежным и одновременно неизведанным — и в то же время ощущение спокойствия. Странное ощущение. И откуда-то он точно знал, что возникает оно исключительно после одного сна. Который всё равно никак не удавалось вспомнить. Ни разу. Никогда. В последнее время он видел этот сон почти постоянно, стоило заснуть или хотя бы задремать. Это было странно. Он не понимал, почему, не помня ничего, был уверен, что сон повторялся.

Второй странностью было нежелание избавиться от этого сна. Да, он ничего не запоминал, но всё же... На какое-то время все сны ушли, как и само желание спать. Он лежал, думал обо всём, что лезло в голову, даже о каких-то совершенно абсурдных вещах. Например, сколько за всю свою жизнь выкурил сигарет. Или что будет, если он побреется наголо — волосы внезапно стали раздражать его самим фактом своего наличия. В конце концов, мысль о бритье головы стала настолько навязчивой, что он встал с кровати и пошёл в ванную. С ножницами в руках.

Всё закончилось довольно быстро, и он наконец-то смог уснуть и увидеть тот самый незапоминающийся сон, одновременно пугающий и успокаивающий. Утром он пытался поговорить с Джеймсом об этом странном сне и о возникающем после него ощущении. Джеймс вспомнил, что в одном из последних интервью перед самоубийством Йен Кёртис тоже рассказывал о странных снах, вроде как жалея, что эти сны невозможно воплотить в жизнь. Интересно, что он ни о чём не жалел. Он не знал, что было в его сне и возможно ли вообще жалеть о том, что снится ему каждую ночь. Сна он всё равно не помнил. Да и не сон был первичным здесь. Он не находил объяснения, почему его так притягивает это странное ощущение... Чего? Ответа не было. Он снова запутался в абсурдных идеях и мыслях, то и дело одолевающих его. Что-то менялось. Он не мог понять, что. Бритье головы — очень сильный символ начала с чистого листа.

Он вспомнил, как просматривал свои тексты и заметки перед тем, как вручить их ребятам: Ники — оригинал, а Джеймсу с Шоном копии. Среди прочего попадались и тексты давно выпущенных песен, которые он уже спокойно мог зачитывать, как чужие. Он не понимал, зачем они здесь, но просматривал, точнее, проглядывал, быстро и краем глаза. Было странно читать тексты, которые вот уж много лет фанаты рисуют на футболках, записывают в тетрадках и блокнотах, выцарапывают иголками и лезвиями на руках... Всё это не имело отношения к нему. Уже не имело. Точнее, вся эта шелуха имела отношение к мифу, которым он стал. Где сейчас этот миф и где он? В сторону полетел ещё один лист, а он просмотрел текст Life becoming a landslide, неизвестно как оказавшийся здесь. Взгляд зацепился за строчку «I don’t wanna be a man», и почему-то его разобрал смех. Он хохотал над чем-то, чего не понимал и что совершенно не мог объяснить. Не веселый смех, нет — натуральная истерика, когда впору плакать, но вместо рыданий из горла рвётся хохот, от которого вскоре начинает болеть челюсть. Почему же эта фраза так вышибла его из равновесия? Он жалел, что повзрослел, и жалеет до сих пор, но почему-то лишь сейчас почувствовал, что эта строка — сожаление не только и не столько о потерянном навсегда детстве, но о чём-то, что он не в силах объяснить и хоть как-то уложить в голове. Он не хотел быть человеком. Именно человеком. Почему?! Хохот скручивал его, а мысль лихорадочно пыталась зацепиться за нечто ускользающее, но такое простое и давно известное. Тщетно. Всё равно, что по стеклу карабкаться.

Невероятные мысли не отпускали его. Хотя полноценными мыслями они и не были. Обрывки ощущений, яркие картины, разъясняющие происходящее, но немедленно забывающиеся, едва он успевал уловить их краешком сознания. Вероятно, так странно сказывалось его лечение в психиатрической клинике. Он отдавал себе отчёт, что многое из того, что так его тревожит — не более чем заскоки больного разума. Но сумасшедший не осознаёт себя сумасшедшим. А он? Осознаёт ли он, что все иногда кажущиеся ему откровения могут быть просто проявлениями болезни или побочными эффектами лечения? Он не знал этого и не хотел знать. Если его конец — койка в психушке, так тому и быть. А если нет? Мозг иглой пронзила ещё одна мысль, которую он не успел поймать, но которая показалась до ужаса родной и знакомой. Видимо, он слишком глубоко ушел в себя, потому что Шон посмотрел на него с тревогой и сказал, что кое-кто сегодня, кажется, забыл принять антидепрессанты. Это не подкол, это забота. Он был благодарен Шону в том числе за такие напоминания, но смысла в приёме таблеток не видел уже давно. Он не считал себя безнадёжным, он будто бы знал, что от них нет толку именно в его случае. Что дело не в депрессии, нарушении гормонального баланса или химии... А в чём тогда? Иногда ему казалось, что он знает ответ. Но ответ настолько невероятен, что он даже боялся об этом задумываться. Такого не бывает. Такого просто не бывает.

Когда он отдаёт папку с заметками Нику и копии Джеймсу с Шоном, всё будто бы становится чуточку яснее. Он не представляет, что будет дальше, но твёрдо уверен: то, что сейчас у ребят, должно быть у них, не у него.

Джеймс вертит папку в руках, хмурится, но молчит. Немудрено: Джеймс каждый день приходил к нему, когда он лежал в психбольнице, так что теперь наверняка в каждом его поступке видит признаки нового взбрыка помраченного рассудка, особенно после того, как в разговоре о странном сне так неожиданно всплыл Кёртис, закончивший жизнь в петле. Кёртиса, правда, первым упомянул Джеймс, но он слишком хорошо знает, что в последнее время его всё чаще сравнивают с Кёртисом, гадая, закончат они одинаково или всё же нет.

Шон кажется слегка удивлённым. Он прекрасно понимал, что Шон отреагирует именно так... Но ведь их четверо. Пусть Шон и не вмешивался во всё, творящееся с ним, и всегда держался немного в стороне, он знал, что это не было равнодушием. Тот просто разделял жизнь рок-звезды и обычную жизнь. Поддержать друга? Запросто. Лезть в рок-н-ролльный миф, в который друг превратил свою жизнь? Нет, нужно видеть грань. Это он ценил. Иногда ему казалось, что любой вопрос из тех, что осаждали его, можно задать Шону. И тот ответит. Скажет именно то, что он сам никак не может сформулировать и поймать среди кучи абсурдных и невероятных идей, которыми полнилась его голова. Конечно, никаких вопросов Шону он не задавал. Он вообще никому не говорил ничего о сумбуре в его душе, и о тех невероятных мыслях, что стали появляться вместе со сном.

Вопросов, почему оригиналы он вручил Ники, не возникло ни у кого. Так надо. Они всегда были вдвоём. Glamour twins. Многие считали их любовниками, а кое-кто и братьями. Может, считают и до сих пор, кто знает. Сейчас, глядя на Ники, он почему-то вспомнил давний случай: напившись вдрызг, чтобы уснуть, он обхватил того руками и, подобно ребёнку, стал выпрашивать сказку. Тогда они жили в одной комнате, даже спали на одной кровати, сбежать Ники не мог, чем он и воспользовался. Ники, разумеется, пытался отпихнуть его, заговорить, притвориться спящим, даже начинал цитировать Маркса вместо сказки. Потом, видимо, догадавшись, что так просто ему не отделаться, пообещал при случае отлупить прилипалу и завёл рассказ. Это была какая-то странная сказочка, почти без смысла, похожая больше на очень вольный и очень бесшабашный пересказ старинных легенд. Он обнял Ники как мальчишка, которому старший брат читает книжку на ночь и затих. Ники, разумеется, то и дело начинал пороть какую-то чушь, мало имеющую отношения к легендам и сказкам, но ему было хорошо уже от того, что Ники рассказывал то, что рассказывал. Засыпающее сознание рисовало странные картины: вот на краю кровати сидит Ники, или не Ники, а кто-то с длинными рыжими волосами, похожий одновременно и на Ники, и на сидхэ из легенд, и точно так же рассказывает сказки... Ему? Может быть. А может, он наблюдает со стороны, как этот сидхэ-Ники рассказывает кому-то сказки. Он не заметил, как заснул, а утром, уже не помня сна, смеялся, что он ещё сопляк, который не может заснуть без любимого братца. Странно, что этот случай вспомнился именно сейчас. Ничего не значащий тогда трёп сейчас казался ему более осмысленным, чем он мог предположить. Но почему — понять он не мог. И опять возникло ощущение карабканья по стеклу.

Он смотрел на руки. Татуировки, шрамы от сигаретных ожогов, шрамы от порезов, которые он наносил сам себе, ту самую надпись из шрамов, которую так любили рисовать и вырезать на своих руках фанаты. 4 REAL, по-настоящему. Семнадцать графичных порезов. Своеобразная красота даже сейчас. Он сам не понимал, что на него нашло тогда, и почти ничего не помнил. Нет, он отчасти помнил боль от ран, помнил своё торжество, когда Стив Ламак заметил, что он истекает кровью, помнил фанатов, которых его поступок привёл в такой дикий восторг, что они стали не только наносить себе аналогичные порезы, но и рисовать их маркерами. Нарисованные порезы почему-то возмущали его больше настоящих, но он только усмехался.

В голову снова стучится мысль, которую он не может поймать. Он начинает сжимать и разжимать правую ладонь, вспоминая, то ли как лежала в ней бритва, когда он резал себя в тот раз, то ли ещё что-то, совершенно непредставимое. Почему-то это тоже ассоциируется с болью, но с иной, не с болью напоказ, не с болью, чтобы доказать себе, что всё правильно. Это — боль безысходности. Он не помнит, чтобы причинял себе такую боль. Все его самоповреждения были не то чтобы жестом рок-звезды, но этих внезапно вспомнившихся ощущений он достичь не хотел. Возможно, его рассудок так странно преломил впечатление от какой-то книги, хоть он и мог поклясться, что чувствовал эту боль. Именно так, именно через такие эмоции. Он прячет голову между коленей. Почему-то он знал, что это происходило с ним. Он не может сказать, когда, где, и почему он ничего не помнит. Но всё это было. Отчаяние и дикая, непереносимая боль. Может, он сходит с ума и эта уверенность — очередной выверт его разума? Забавно, но ему хочется надеяться на это.

Воспоминания о том, как он ранил себя, понесли его мысли в совсем уж неожиданную сторону. Сейчас — только сейчас, ведь раньше он не задумывался над этим — он с удивлением понял, что ощущение железа, проходящего по его плоти, кажется знакомым... откуда-то изнутри. Описать это словами он не мог, как и прочий ворох мыслей и ощущений, навалившихся на него в последнее время, ему доступно лишь следовать за ними по этой странной дороге. Не вспоминать — мысль останавливается каждый раз, будто бы налетая на твёрдую каменную стену, показывающую, что дальше нельзя, — а пытаться разложить ощущения, прочувствовать их ещё раз, какими бы невозможными они ни были. Он помнил ощущение стали в руках, режущей чье-то тело, отдельно от своей боли, он помнил свою боль от стали, причинённую не собственными руками. Мозг чётко разделял это где-то там, на границе у твёрдой стены, почти на этой самой стене. А вот ощущение самонадрезаемой плоти он помнил хорошо. Оно было тут, на поверхности, не упрятанное в глубину. Он знал, что будет, если прямо сейчас провести ножом по руке. Знал, что он почувствует (да, именно почувствует!) и услышит лёгкий звук надрезаемой кожи. Знал, что вместе с этим придет боль — здесь, в его сознании, это было рядом и не отделялось друг от друга. Но ему были знакомы эти ощущения отдельно. И знакомы очень хорошо. Откуда? Конечно, его сознание могло странно интерпретировать какой-то медицинский опыт, чуть ли не лечение зубов, но сталь в его руках, режущую чужую плоть, объяснить он не мог. Он не причинял вреда никому, кроме себя. Но он знал, как входит клинок в плоть. Знал звук, ощущение... Где-то на подкорке. Это тоже было невозможно объяснить кучей прочитанных книг. Он провел рукой по едва пробившейся на голове щетине. Не думать нельзя. Думать, как выясняется, тоже. Но он все равно думает.

Как-то после очередной безуспешной попытки научить его играть на гитаре, Джеймс сказал, что ему иногда кажется, будто над «ученичком» висит проклятие. Конечно, потом он уточнил, что ему кажется скорее, что «ученичок» намеренно избегает учиться играть на чём-либо и петь (не считать же пением выкрики в микрофон на концерте). Может, боится сделать что-то не так, а может, в силу перфекционизма, думает, если не получилось с первого раза идеально — не стоит и пытаться. А может, он просто хочет сохранить имидж настоящей рок-иконы, почему нет? Едва Джеймс сказал это, ощущение, возникающее после того самого сна, вернулось — впервые вот так, наяву, неожиданно, внезапно и сильно, накрыв чем-то ещё неизвестным, но одновременно таким же обыкновенным и простым, как звук знакомых шагов или тепло улыбки. Сейчас это ощущение имело отчетливый привкус дежа вю, но тогда, в момент озарения, он понимал и знал всё. Конечно, это понимание исчезло, не обрушившись на него с полной силой. Джеймсу он ответил, улыбаясь во весь рот, что согласен с ним (а сказать что-то было надо, тогда Джеймс явно не понимал, что происходит с его другом). И он не лгал. Он в самом деле был отчасти согласен с предположениями Джеймса. Но останавливал его совсем не страх. Он не боялся сыграть не так, опозориться перед публикой и журналистами, потерять лицо, статус рок-идола, что-то ещё такое же, бывшее рядом, но в то же время и не с ним. Как бы пафосно и глупо это ни звучало, он знал, что время ещё не настало. Не настало время... Стать собой? Эта мысль пришла неожиданно, и толком осознать её он не успел. Но мысль была, оставила след и почему-то не напугала так, как пугали прочие выкрутасы его головы в последнее время. Он знал, что не умеет играть на гитаре, не умеет петь и слабо представляет, как сочинять музыку. Он знал, что его роль на концертах по большому счёту — роль красивой и символичной фигуры, некоего светила для публики. Ему даже отключали гитару (с некоторых пор гитару вообще не подключали, зная, что толку от этого всё равно не будет).
Он пишет тексты, придумывает концепты, но он не музыкант, не певец, все попытки освоить музыкальные инструменты заканчиваются ничем. Он знает об этом и пытается научиться играть на гитаре скорее на спор сам с собой. Знает, как Джеймс скрипит зубами, когда он в очередной раз просит его показать, как играется тот или иной фрагмент. Знает, что на пользу эта наука всё равно не пойдёт. И вместе с тем...
Почему-то вспомнилось, как Джеймс, увидев текст «Yes», не стесняясь, озвучил всё, что он думает об авторе, о возможности написать на этот текст музыку и о том, как это вообще можно петь. Под конец Джеймс предложил ему показать, как он представляет, на что будет похожа эта песня, особенно в плане вокала. И вот тогда он — впервые всерьез, а не в шутку — почти сказал, что не видит проблемы, всё ведь просто... Но не договорил. Озарение ушло, будто бы и не было вовсе, оставив его в недоумении, отчего же он решил советовать Джеймсу, как петь. Советовать всерьез, а не в шутку, не говорить, что хотелось бы услышать, а объяснять, какой должна быть мелодия и как должен звучать голос певца. Он ведь не композитор и не певец, он пишет тексты. Музыка — удел Ники, Джеймса и Шона. Он пишет тексты и красиво стоит на сцене. Что это значит?

Той ночью он впервые увидел свой странный сон.

Что-то должно было произойти, где-то должна была найтись разгадка. Эту мысль — самую обычную, особенно в его состоянии, он поймал, стоя на берегу реки и выкидывая в воду неудачные на его взгляд стихи, тексты и заметки. Отчего-то он знал — и это было именно знанием, — что в реке им самое место. Вроде бы принято жечь рукописи, чтобы уничтожить их с концами, а он топил. Где-то на краю сознания мелькнуло понимание, но тут же испарилось. Кажется, он до сих пор не мог сосредоточиться на мыслях. Или эти мысли на краю сознания были невероятны. Или нет? Он смутно припомнил, как некогда утопил что-то, очень дорогое сердцу и душе. Он помнил отчаяние, пронзающее до глубин сущности... и больше ничего. Скорее всего, он утопил любимую игрушку, когда был маленьким, и воспоминание о той потере решило явиться именно сейчас, когда ошметки бумаги, на которых он писал, уносились по реке, чтобы размокнуть и исчезнуть раз и навсегда. Но в них не было ровным счётом ничего, способного причинить душе хоть сотую часть той боли. Просто бумага с каракулями. Просто каракули. Просто он. Просто река. Вода смывает всё.

Он снимал деньги со счетов, сам не понимая, зачем. Двести фунтов каждый день уже вторую неделю. Снимать деньги, класть их в кошелёк, но зачем? Чтобы занять себя? Чтобы у него постоянно были наличные? Он не собирался ничего покупать. Не собирался путешествовать. Не собирался напиваться. Он просто снимал деньги, не понимая толком, для чего. Скоро группа улетит на гастроли за океан. Должна улететь. Ему не хотелось. Теперь не хотелось. Когда-то они мечтали покорить Америку, а сейчас он готов сделать что угодно, лишь бы остаться здесь. Он не боялся провала, он знал, что группа как никогда близка к покорению американского рынка. А он хотел остаться здесь и никуда не улетать. Но сказать это он почему-то не мог никому, хотя все готовы принять любой его поступок. Готовы не брать его в турне, если он не хочет. Готовы ждать его, сколько угодно. Даже, наверное, готовы остаться с ним. Но он молчит.

В день вылета он выписывается из номера гостиницы рано утром. Едет домой, оставив там документы и антидепрессанты. Он не может понять, почему для него принципиально оставить документы и таблетки здесь. Не выкинуть в урну. Не «забыть» в гостинице. Не утопить. Так надо. Затем едет к реке. Он точно знает, что делать, точно знает, что должен подойти к реке, и вот тогда...

Внезапно он пугается. Сам не зная, чего. Всё, что нужно сделать — подойти к воде и... И тогда всё станет понятно, он чувствует это, знает. Но всё равно не может решиться. Не может решиться на что-то, чего даже не представляет. Ему ведь не нужно прыгать в ледяную воду с моста, даже заходить в реку, скорее всего, не нужно, но решиться он не может. Он не боится, он просто не может решиться. Бояться нечего. Страшно было бы, если бы он всё-таки думал о самоубийстве. Но он в самом деле не думал о самоубийстве, никогда, в интервью он не лгал, пытаясь замести следы, чтобы спокойно убиться через пару недель. Нет. Он знал нечто... Как-то давно, кажется, в университете, он слышал разговор преподавателя и студента. Студент горячо доказывал, что его работа должна быть об опыте самоубийств. Преподаватель хмурился, но молчал, пока студент не закончил. Однако едва он договорил, преподаватель спросил, как же тот представляет себе исследование, анкета в котором, по логике, должна начинаться с вопроса, был ли удачен опыт самоубийства респондента. Он не помнил больше ничего — ни преподавателя, ни студента, ни дальнейшего их разговора, но эта фраза почему-то впечаталась в память. И, как ни странно это было, где-то там, на границе у стены в его разуме, он знал, что опыт суицида... Нет. Этого не может быть. Даже в его больной голове. Он точно перечитал книг. Он точно слишком вдохновлялся Мисимой. Этого не объяснить. Но все же ему очень страшно, будто бы он вспоминает что-то, происходившее в реальности. В самом деле пытается вспомнить, как однажды свёл счеты с жизнью. Его снова пронзает мысль, но он отгоняет её. Слишком страшно. И невозможно. Это точно невозможно. Словечко на букву «с» — не то, о чём он задумается хоть раз. Он хочет привести рассудок в порядок.

Несколько дней он проводит в машине, закидывая её обёртками от фастфуда и выкуренными сигаретами, не включая радио. Он просто думает. Просто пытается уловить всё, что ускользает от него. Почему-то только здесь, после нескольких дней, проведённых в машине, он задумывается над тем, чего же он, собственно, хочет. Что даст ему это путешествие? Он узнает, откуда берутся мысли, от которых устал? Он узнает, что ему снится? Он узнает, откуда берутся те невозможные и непредставимые вещи в его голове? Почему именно у реки? Почему именно у «Моста самоубийц»? Он не знает. По логике происходящего с ним сейчас, он должен здесь окончательно рехнуться, представить себя кем-то невероятным и жить так дальше, лёжа на койке в психушке и жалуясь своим внутренним демонам, что его не понимают. Он кладёт голову на руль. Сейчас он как никогда близок, чтобы развернуть машину и поехать обратно, наплевав на все загадки, которые выдаёт его голова. Всё. Он просто псих с чересчур богатым воображением. Никаких загадок. Всё просто. Или всё же нет?

А потом он включает приёмник. И слышит, что его ищут. Он почти не помнит, как выбирается из машины. Ноги сами выносят его на берег. Почему — он сам не знает. Он почти был готов вернуться, но он здесь, на берегу. Значит, так надо?

Он делает шаг к кромке воды и видит мужчину. До боли знакомого и совершенно неизвестного одновременно.

— Здравствуй, Макалаурэ, — улыбается мужчина. — Я говорил, что однажды ты вернёшься. Добро пожаловать обратно.

И он всё понимает. Сразу. Осознание обрушивается на него, проникает в него, как когда-то проникала вода Моря. Теперь он знает. И теперь он — снова он. А ещё он снова слышит музыку. И он понимает, наконец-то понимает, что хотел донести до Джеймса. Намо исполнил обещание. А он исполнит то, что ему предначертано — вернётся.

— Здравствуй, Намо, — говорит он и делает шаг.

URL записи

@темы: спёртости, ФБ/ЗФБ, Толкин, Lesen

URL
Комментарии
2015-11-01 в 14:06 

zabriskie_point
Here comes the fucking лето|а я уеду жить в Мордор
ПойнтЭ прощает, там всё равно за авик рассуждения были

   

Сине-фиолетовый с жёлтым ~革命日記~

главная